Архив рубрики «Риторика»

В Древний Рим риторика проникает в I веке до н. э.. Оригинальностью римская риторика никогда не отличалась. Цицерону принадлежит немалое число трактатов об ораторском искусстве (например, «Брут», «Оратор»). Наиболее полное выражение римская риторика получила в работе Квинтилиана.
В римской риторике продолжался спор об азианизме и аттицизме. Первым последователем азианизма направления был Гортензий, а впоследствии к нему примкнул Цицерон, высказывающийся, впрочем, в некоторых сочинениях и в пользу аттицизма. Наиболее изящным представителем аттицизма в римской литературе можно считать Юлия Цезаря.
Разработка материала в римской риторике подчинялась особой конечной цели, убеждению, в котором различались три аспекта — docere («учить», «сообщать»), movere («побуждать», «возбуждать страсти»), delectare («развлекать», «доставлять наслаждение»). Каждый из них был неразрывно связан с остальными, но, смотря по обстоятельствам, мог занимать господствующее положение. Было унаследовано и учение о разработке пяти этапов речи.

В эпоху борьбы христианства с античным язычеством была создана наука о христианском ораторском искусстве, достигшем блистательного развития в IV и V веках н. э.. Выдающийся представитель этого ораторского искусства — Иоанн Златоуст. В теоретическом смысле средневековая риторика почти ничего не прибавляет к античным разработкам, держится правил Аристотеля и поздних теоретиков (на Западе — Цицерона) и лишь перерабатывает их в расчёте преимущественно на сочинение писем (посланий) и проповедей. Повсеместно происходит ужесточение требований к соблюдению этих правил.
Уже к IV веку сфера действия риторических норм совпала с самим понятием литературы: в латинской литературе средних веков риторика заменяет поэтику, прочно забытую средневековой традицией. Теоретики задавались вопросом: ограничен ли материал, о ко­тором может идти речь в литературном тексте? На сей счет выска­зывались самые разные мнения. В целом победила максималистская тенденция: в компетенцию риторики по крайней мере до XIII века входил любой материал. Следуя этому искусству, автор, прежде чем создавать произведение, должен был составить себе ясное и рациональное представление (intellectio) о предпола­гаемом материале. В средневековой риторике сохранялось учение об убеждении как об основной задаче и о трёх задачах («учить, побуждать, развлекать» лат. docere, movere, delectare).
Создание произведения, в свою очередь, подразделялось на три части или ступени (три главных элемента из пяти в античном списке).
* Инвенция (лат. inventio), есть собственно нахождение идей как творческий процесс. Она извлекает из предмета весь его идейный потенциал. Она предполагает наличие у автора соответствующего таланта, но сама по себе является чисто техническим приемом. Её законы определяют отношение писателя к своему ма­териалу; они подразумевают, что всякий объект, всякая мысль мо­жет быть ясно выражена в слове, и исключают все невыразимое, как и чистую импрессионистичность формы. В своем главном аспекте, называвшемся «амплификация» (лат. amplificatio), она описывает способы переходить от имплицитного к эксплицитному. Вначале амплификация пони­малась как качественный сдвиг, но в средневековой теории и прак­тике она обычно обозначала количественное расширение; обычно так назывались разнообразные приемы варьирования: наиболее раз­работанный из них, описание (лат. descriptio), не раз подвергавшийся коди­фикации и занимавший центральное место в латинской литературной эстетике, в XIII веке без каких-либо изменений перешёл в жанр романа, сделавшись одной из главных его черт.
* Диспозиция (лат. dispositio), предписывала порядок расположения частей. Здесь общие тенденции системы обозначались с трудом. Средневековая риторика никогда всерьез не занималась проблемой органичного сочетания частей. Она ограничивается несколькими эмпирическими и самыми общими предписаниями, определяя ско­рее некий эстетический идеал, нежели способы его достижения. На практике от средневекового поэта требуется незаурядная твор­ческая мощь, чтобы преодолеть это препятствие и достичь гармонии и равновесия в длинном тексте. Зачастую он выходит из положения, выстраивая имеющиеся в наличии элементы в соответствии с опре­деленными числовыми пропорциями: такая практика не вписыва­ется в античную риторику, однако в глазах средневекового клирика её оправдывало существование числовых «искусств», особенно му­зыки (musica).
* Элокуция (лат. elocutio), облекает «идеи», найденные и эксплицированные посредством ин­венции и организованные посредством диспозиции, в языковую форму. Она служила чем-то вроде нормативной стилистики и под­разделялась на целый ряд частей; наиболее разработана из них та, что посвящена , украшению, украшенному слогу (лат. ornatus), то есть преимущест­венно теории риторических фигур.
Перенимая идеи античных наставников, создатели риторик XI—XIII веков сосредоточивают основное внимание на амплификации и на учении об украшенном слоге, в котором они видят самую суть письменного слова: их деятельность сводится главным образом к перечислению и упорядочению тех способов выражения, какие в своем первоздан­ном виде уже существуют в обыденном языке; они описывают их в функциональных понятиях, как код типов слога с высокой степенью вероятности.

В эпоху Возрождения и классицизма — риторика перерабатывалась в теорию, применимую ко всякой художественной прозе.
Жёстко-нормативный характер утверждается за европейской риторикой особенно в Италии, где, благодаря встрече латинского языка учёных и народного итальянского языка, лучше всего находит себе применение теория трёх стилей. В истории итальянской риторики занимают видное место Бембо и Кастильоне, как стилисты. Законодательное направление особенно ярко выражается в деятельности академии della Crusca, задача которой состоит в охранении чистоты языка. В произведениях, например, Спероне Сперони заметно подражание приёмам Горгия в антитезах, ритмическом строении речи, подборе созвучий, а у флорентийца Даванцати замечается возрождение аттицизма.
Только в эпоху Возрождения заново становится известен Квинтилиан, чьё творчество было утрачено в Средние века.
Из Италии это направление передаётся Франции и другим европейским странам. Создаётся новый классицизм в риторике, находящий самое лучшее выражение в «Рассуждении о красноречии» Фенелона. Всякая речь, по теории Фенелона, должна или доказывать (обыкновенный стиль), или живописать (средний), или увлекать (высокий). Согласно с Цицероном, ораторское слово должно приближаться к поэтическому; не нужно, однако, нагромождать искусственные украшения. Надо во всём стараться подражать древним; главное — ясность и соответствие речи чувству и мысли. Интересные данные для характеристики французской риторики можно найти и в истории Французской академии и других учреждений, охранявших традиционные правила.
Аналогично и развитие риторики в Англии и Германии в течение всего XVIII века.

По словам Диогена Лаэртского, Аристотель приписывал изобретение риторики пифагорейцу Эмпедоклу, сочинение которого неизвестно нам даже по имени. Из текстов самого Аристотеля и из других источников известно, что первый трактат по риторике принадлежал ученику Эмпедокла Кораксу, любимцу сиракузского тирана Герона, политическому оратору и адвокату (судебному оратору).

Он сформулировал не лишённое интереса определение красноречия: «красноречие есть работница убеждения ». Он первый делает попытку установить чёткое деление ораторской речи на части: вступление предложение), изложение, доказательство или борьба, падение и заключение. Он же высказал положение, что главная цель оратора — не раскрытие истины, но чёткость и убедительность при помощи вероятного, для чего чрезвычайно полезны всякие софизмы.

Труд Коракса до нас не дошёл, но древние писатели сообщают нам примеры его софизмов, из которых особенной славой пользовался так называемый крокодилит. Ученик Коракса, Лисий, развивал ту же систему софистических доказательств и главным средством преподавания риторики считал заучивание образцовых речей судебных ораторов.

Из его школы вышел славившийся в своё время Горгий Леонтийский, который, по словам Платона, «открыл, что вероятное важнее истинного, и умел в своих речах малое представить великим, а великое малым, выдать старое за новое и новое признать старым, об одном и том же предмете высказывать противоречивые мнения»[источник не указан 277 дней]. Метод преподавания у Горгия тоже состоял в изучении образцов; каждый его ученик должен был знать отрывки из произведений лучших ораторов, чтобы уметь дать ответ на чаще всего выставляемые возражения. Горгию принадлежал любопытный трактат «О приличном случаю» , где говорилось о зависимости речи от предмета, от субъективных свойств оратора и аудитории, и давалось наставление, как при помощи насмешки уничтожать серьёзные доводы и, наоборот, на насмешку отвечать с достоинством. Красивое говорение Горгий противопоставлял утверждению истины .

Он приложил много сил к созданию правил относительно фигур: метафор, аллитерации, параллелизма частей фразы. Из школы Горгия вышли многие знаменитые риторы: Пол Агригентский, Ликимний, Фрасимах, Эвен, Феодор Византийский. К тому же стилистическому направлению риторики принадлежали софисты Протагор и Продик и знаменитый оратор Исократ, разработавший учение о периоде.

Направление этой школы можно назвать практическим, хотя оно и подготовило богатый психологический материал для выработки общих теоретических положений об ораторском искусстве и этим облегчило задачу Аристотелю, который даёт в своей знаменитой «Риторике» научное обоснование прежним догматическим правилам, пользуясь чисто эмпирическими приёмами.

Продуктивный разговор нужен не для того, чтобы отстоять свою точку зрения, а для того, чтобы донести свою идею до партнера по разговору. Если использовать такой подход, то логика может быть любой. Какая разница, как объяснять — главное, объяснить.
Если Вы видите, что Вас не понимают, это не потому, что собеседник дурак, а потому что у вас не получилось выразиться понятно. В таком случае Вы можете поступить очень просто: скажите ему — извини, я просто неверно выразил свою идею. Сейчас попробую по-другому. Ведь Вы хотите быть понятым? Так начните с себя.
Все дело в цели разговора. Разберитесь, чего Вы хотите добиться своим разговором: Вы хотите доказать, отстоять правильность своей точки зрения, или вы хотите объяснить, донести свою мысль. Осознайте — донести, это не отстоять.
Донести подразумевает желание помочь и разобраться. Отстоять означает потребность доказать.
Это разные состояния — отстоять и донести. Да?
Донести — это гибкость. Отстоять — это упорство.
Если Вы «доносите свою идею», вы можете свободно отказываться от своих слов, извинившись за свою неточность или несформулированность. Вы свободны в своих действиях.
Если Вы доказываете, вам требуется идти до конца, убеждая человека в том, что он неправ, и для этого выделывать разные логические пируэты. Но зачем? Да, он неправ, да, он ошибается, но вряд ли настойчивая и упорная атака заставит его захотеть принять твою точку зрения.
Скорее всего, такой подход вынудит его защищаться, то есть — нападать в ответ. Вы этого хотите? Вы хотите, что бы с вами спорили? А зачем? Ради спора? Мы здесь разбираемся в жизни, а не бодаемся интеллектом. К сожалению, в спорах истина не рождается. Результатом спора может быть только укрепление убежденности в Вашей точке зрения, в вашей позиции. Но зачем Вам ее требуется доказывать? Вы что — не уверены в том, что ваша позиция правильная? А если неуверены, зачем так ее отстаиваете? Отстаивая что-то, тяжело от этого отказаться:
Поэтому, когда Вы вступаете с кем-либо в разговор, осознайте для себя, какой результат этого разговора Вас устроит? И зачем Вам именно такой результат?
ВНИМАНИЕ: Если в Ваших речах есть следующие фразы:

* согласен с твоим мнением,
* это мне по душе,
* я с тобой несогласен,
* это все ерунда
* на самом деле это так…

и т.д. из этой же серии, пусть для вас это будет сигналом, что вы настроены «на поспорить», а не на разобраться. А когда вы имеете склонность спорить, вы повод найдете, но тем самым закроете себя для всего, отличающегося от Вашей точки зрения. А так как все новое от ваших взглядов отличается, то вы закрываете себя для всего нового.

Учеба — это восприятие нового. Таким образом споря, вы не учитесь. А если вы «по-жизни» не учитесь Жизни, вы скатываетесь все ниже и ниже на ступеньках нравственного и духовного развития. И зачем Вы так к себе, любимой или любимому относитесь?

Мы все сегодня живем в мире нерешающихся проблем и от проблем устали. «Целое, — говорил полтора десятка лет назад, завершая лекционный курс на философском факультете МГУ, Владимир Вениаминович Бибихин, — присутствует только в нашем надрыве от того, что его нет» [3, С.144.]. Сейчас мы снова решились говорить о Целом. Что это значит: говорить о Целом? Неужели мы затронуты Целым в его нехватке, причем, так и настолько, что решились о Нем заговорить? Оно ведет нас всецело или мы в своем «надрыве» что-то о Нем и самих себе возомнили? В последнем случае с нами что-то произошло , сбылось, мы куда-то приподнялись, взошли на некие высоты? Это событие настолько серьезно, что мы, кажется, уже не можемне говорить о Целом (еще прежде иронического вопроса о том, есть Оно или нет)? Больше того: только о нем мы и способны говорить, о чем бы мы ни говорили? Но прикасаемся ли мы к Целому в этой своей говорливости или же остаемся в сфере своих общечеловеческих снов, глобализированных мнимостей – основополагающих иллюзий? Не мы – целое человечество не разрешило этих вопросов. То, с чем мы имеем дело, решая их, это – проблемы риторики. Последняя, разумеется, не исчерпывается искусством убедительного красноречия…

Еще древние греки указывали на то, что все прекрасное и возвышенное трудно: оно, согласно их логике, предполагает не только наитие, но и навык, умение, искусство; иными словами: не только интуицию, но и метод… Впрочем, существуют интересные доводы, что греки «имели дело» не с «методосом», понимаемым как «формализация какой-либо технической процедуры», а с «годосом»: «Методологическая же забота, — отмечает крупный современный мыслитель, — появляется у Декарта, Гегеля и т. д. … «годос» – это прорыв, след; след же – то, благодаря чему и как открывается путь, путь есть… способ раскрытия пространства» [20, С.181.]. Мы здесь исходно сталкиваемся с проблематизацией истины. Не то, чтобы мы этого сами хотели, скорее, напротив; однако, опыт всех времен и народов нас учит, что все истинное небеспроблемно. Между тем, сознание большинства современных людей настроено на паразитическую однозначность всякого знания. Мы устали от проблем. И вот, чтобы, как говорят в народе, «доконать совсем» какие-то доморощенные софисты нам подсовывают проблематичное Целое.

«Беда в том, — справедливо отмечает один из крупнейших современных отечественных педагогов, — что до сих пор в нашем опыте (даже в опыте учебного диалога) мы часто поступаем так: вот пришли к ученикам, теперь наша задача дать «наличный» предмет: физику, математику, биологию, литературоведение как они есть, но мы не хотим обнаруживать внутреннюю странность, диалогичность, сомнительность самих этих предметов, не доводим знание до предела, не раскрываем срез современного бытия человека в ХХ веке, который характерен для культурного обращения с понятиями. Тут важно сотрудничество крупнейших ученых. Но ученые бывают разные. Ученый на среднем уровне знания – это наибольший враг такого отношения к понятиям как к средоточиям «ученого незнания». Только на уровне Бора, Эйнштейна, Гейзенберга, на основе изучения их работ мы действительно находим этот статус современного знания, сомневающегося не только в тех или иных понятиях, но и в самом абсолютном значении познания в качестве исчерпывающей характеристики разума» [7, С.23.].

Но позвольте, скажут нам, неужели в этой прогрессии сомнения, проникающей в сами гносеологические основы человеческого ума, вы надеетесь обрести какое-то Целое? И какой ценой дается Целое? Да и дается ли Оно? Нужно ли вообще Оно? Кому и зачем? Разве «последний великий романтик» Хайдеггер и его французские последыши не прикончили метафизику, «раздавив гадину», объявив ее «летучей тенью в Бытии», «клиническим заболеванием» и т. п. эмоционально и профессионально верифицируемым бредом?

Проблема в том, что сама не-Цельность оказывается болезнью, которую человек свыше обречен из-живать либо жить ею: «Это – раз-двоенность мысли, — писал отец Павел Флоренский, — двое-душность, двое-мысленность, двойственность, нетвердость в одном; одним словом, это – начинающееся еще до геенны разложение личности… «Человек с двоящимися мыслями» уже тут, в этой жизни восчувствовал огнь гееннский. Как состояние противоположное цело-мудрию, растление делает человека не-целомудренным, т.е. лишает его ум целостности, его единства и ввергает в состояние мучительной неустойчивости» [58, С. 164].

Даетсяли Целое целиком? И если да (ведь мы же говорим о каком-то таком Целом), то – как? «Перед взором, — размышлял Дильтей, — охватывающим весь земной шар и все прошедшее, исчезает абсолютное значение какой бы то ни было отдельной формы жизни, государственного устройства, религии или философии. Так развитие исторического сознания еще основательнее, чем картина борьбы философских систем, разрушает веру в общезначимость всех философских систем с их попытками втиснуть изображение связи вещей в мире в стройную систему понятий. Не в мире, а человеке философия должна искать внутреннюю связь своих познаний» [18, С.216].

Владимир Соловьев писал — «…человек – метафизическое существо», определяя «метафизику как познание сущего в его непосредственном и полном обнаружении, или сущего в его целостности» [51,С.15,33]. Таким образом, метафизический человек оказывается существом, познавшим Целое. Аналогичные вещи утверждает Р.Генон в книге «Человек и его становление согласно Веданте». Согласно первому русскому «ариософу» А.С.Хомякову, в Целом берет начало всякое частное явление человеческой и мировой жизни. Все это побуждает нас вослед патриарху славянофильства говорить о соборной основе человеческого ума, развивая мысль особенно дорогую для всех русских религиозных философов. «Соборность творчества, — пишет один из основоположников христианского персонализма интуитивист-лейбницианец Н.О.Лосский, — состоит не в том, что все деятели творят однообразно одно и то же, а, наоборот, в том, что каждый деятель вносит от себя нечто единственное, своеобразное, неповторимое и незаменимое другими тварными деятелями, т. е. индивидуальное, но каждый такой вклад гармонически соотнесен с деятельностями других членов Царства Божия и потому результат их творчества есть совершенное органическое целое, бесконечно богатое содержанием» [35, С.25].

«Кроме как в Целом никакой индивид не имеет опоры», — подчеркивал также Бибихин, замечая, однако, что «человек течет внутри любой формы. Сформированная личность несбыточная мечта, о происхождении которой можно догадываться» [5,С.147,139]. Похоже, что человек сбывается лишь в отрешенном Целом. Сами слова «человек» и «целый» этимологически однокоренные: лицо – чело – цело…

Но человек теперь (как, впрочем, и всегда!) не нужен никому в мире, как и Целое не нужно (в «Философском энциклопедическом словаре» под редакцией самого Аверинцева «целое» было диалектически упаковано в словарную статью «Часть и целое» [8, С.735 – 736.]!), и Россия, в которой так много думали о Целом, никому в этом мире не нужна с ее метафизическими думами, по настоящему даже самой себе – все это «не от мира сего»… «В России (в мире), — восклицал Бибихин, — никто не думает, не мыслит и даже не помнит ничего. Нищий бредет. Холодный стынет. Пушкин нищий и неприкаянный. Есенин, Блок, Ахматова, Цветаева, Саша Соколов. Кем дано слово нищему? А ведь оно ему дано, как-то чудом, и эта чудесность слова из ничего – оправдание нищему» [5,С.457]. Слово, восклицание, говорение, перешёптывание, бормотание рождаются в нищете, в ничто – может быть, они оказываются ближе к Целому, чем разумно организованная речь? Не рискуем ли мы со своим Целым потерять разум? Разве Целое безумно? Плотин в «Космогонии» [45], предвосхищая патристическую мысль, говорит о некоем сверх-умном Целом… Риторическая организация мышления позволила метафизике состояться в истории человеческой культуры или, напротив, метафизическая захваченность про-говаривается, становясь риторикой Целого?

Сейчас в центре нашего осваивающего осмысления, причем в силу самого ведущего нас решения говорить о Целом, одна из древнейших академических дисциплин – РИТОРИКА. Но и сама риторика, если глубже продумывать ее основания, властно побуждает нас говорить именно о ЦЕЛОМ. Пройдя культурно-исторический путь длиною как минимум в два с половиной тысячелетия и пережив некоторый ренессанс в современной системе ученого знания, эта форма смысла не осталась, разумеется, в застывшем состоянии и требует к себе активизации не столько пафосного, сколько проблемного отношения. В таком случае вполне позволительно даже исходное сомнение…

Сегодня возникает парадоксальная ситуация на уровне самой глобальной эволюции человеческой мысли, когда само умение убеждать никого не убеждает. Она имеет дальние предпосылки, опробованные, кажется, уже Сократом (хулимым всеми: от «хорошо устроившихся» жрецов – до «бедного» Ницше), впервые, еще на утренней заре риторической культуры поставившим проблему: РИТОРИКА и/или ИСТИНА. Для освещения этого фрагмента античного мира обратимся к книге Бибихина «Язык философии»:

«Самая бесстыдная ложь обвинителей, говорит Сократ, будто я искусный ритор, мастер слова. Это злейшая клевета на меня. Мое дело говорить истину… как придется, как попало; как Бог на душу положит, сказали бы мы. Дальше у Сократа: какими случится именами, какими подвернутся словами.

Любопытствующий слушает и говорит про себя: ну и лукавишь ты; мы-то знаем, видели, и нам объяснили, какой ты мастер слова, какой ритор, как любишь и умеешь позабавиться словом. Помним, помним: уверять, что неумел в речах – известный риторический прием.

Нет, Сократ продолжает: «Да и недостойно, люди, в моем возрасте, словно подростку, лепя слова… причесывать, украшать».

Ну, допустим, старик Сократ, пожалуй, действительно уже не будет забавляться словами, уступаем мы. Тем более под угрозой смертного приговора. Но ведь как забавлялся, как играл. Признайся, ведь ты все-таки софист, ритор. Никуда не денешься. Ведь красиво говорил, с удивительным искусством слова?

Словно слыша нас, Сократ кричит: никогда, ни раньше, ни теперь мое дело не имело ничего общего с искусством построения речей. Это ложь, тянущаяся за мной издавна, будто я «умею слабые словесные доводы сделать сильными». Только трудно мне заставить вас в это поверить, потому что с детства в вас въелось другое убеждение, будто все сводится к умению представить дело. Его, конечно, всегда можно представить по-разному, повернуть так и по-другому; можно вот и сейчас доводы обвинителей представить в другом свете. Но я не имею и никогда не имел к такому занятию отношения, я о другом: мое дело просто говорить истину.

Поговори еще, улыбаемся мы. Каждый себя оправдывает, и вот ты придумал всем оправданиям оправдание: ты один из всех, видите ли, говоришь истину. Говори лучше о деле; тебя обвиняют, оправдывайся, ты не почитал богов.

Но первый свой в жизни шанс говорить перед народом с реальным шансом уйти от обвинения Сократ расходует все на то же. Он знал, что его изображают софистом и вроде софиста; никогда не находил, кому и как возразить; теперь вот не нашел лучше места и времени сказать: мое дело не риторика, а истина. Не надо смущаться здесь сходством с Евангелием. Большинство, судивших Сократа, действительно отмахнулось от него, как позднее Понтий Пилат отмахнется от Назарянина. Что есть истина?

Теперь Сократу совсем нечего сказать. В который раз он повторяет, что против клеветы, будто он искусник слова, у него нет ничего, кроме истины; истину, и даже «всю истину» он обещает сказать, а ни на что другое не способен.

Ничего, кроме «всей истины», у тебя нет. Что за претензия? Не смешно ли среди взрослых людей уверять, что у одного тебя истина, да еще и «вся»?

Снова Сократ будто слышит нас. Он говорит удивительную вещь: «Пожалуй, я покажусь кому-то шутящим, играющим, забавляющимся, и все-таки хорошо знайте, я скажу вам всю истину».

Предупреждение «не подумайте, что я шучу», означает, что Сократ знает, за кого его примут: за юмориста… Что же это за обреченность такая! Человек стоит перед судом под угрозой смерти и все равно говорит не по форме, не встает в позицию защиты; как раньше обращался к людям на площадях, рискуя задеть, так и продолжает; и как раньше наживал друзей и врагов, так и теперь. Только на этот раз окончательно выяснится, кого больше, любящих его или ненавидящих.

Тот же суд продолжается над Сократом и теперь. До сих пор мы гадаем, всерьез он или шутит. Снова и снова – не без уважения к самим себе за то, что мы ставим такие тонкие вопросы и располагаем соответсвующим филологическим и философским инструментарием, – мы строим гипотезы: эсотерика? эксотерика? Сократ-Платон знает, что говоримое им неизбежно покажется «некоторым» – какой части? большинству? меньшинству? суд продолжается – словесной забавой. Старик просит в простоте, не умея быть убедительнее: прошу вас, поверьте, что я не шучу, что говорю одну чистую правду. Люди слышат крик идущего на смерть, который, как может, говорит лучшее, что знает. Они все равно не могут решить, литературная ли это игра, не только игра или совсем не игра. Скорее всего, поучительное литературное упражнение. Маевтика. Известно, что Сократ занимался маевтикой» [6, С.262 – 265].

Маевтика – исконно есть повивальное искусство. Согласно Сократу, человек – есть существо, беременное истиной. Истина, рождающаяся в философских «сократических» спорах, никогда не бывает авантюрным торжеством того или иного частного мнения, риторически убедившего чьи-то уши и подчинившего себе все иные голоса – c ократически понятая истина это, скорее уж, само право молчать или говорить, убеждая, размышляя, переосмысляя, путаясь в словах, убеждаясь и т. п. право голоса, больше того: право бытьголосом (любым!), право быть, бытийная правда… В реализации ее свободы заложена основная пружина диалектического миропонимания: именно за нее Сократу суждено было умереть и остаться непонятым…

Постижение риторики как формы смысла тесно связано с опытом философии как человеческого самопознания в Бытии, но и с предшествующим ему религиозно-мифологическим опытом символического раскрытия Бытия. Ныне, пытаясь вернуться к истокам человеческого мышления, мы говорим, что истина о Целом или целая Истина, истина целиком требует базисного доверия. Однако, осознанию этих вещей предшествует опыт непосредственного пребывания в сути дела. Сегодня мы на профаническом уровне рассматриваем символ как нечто лишенное энергийной связи и вполне условное, знаково-опосредующее смысловую коммуникацию. Между тем, в отдаленные эпохи, да и ныне – там, где сохранилась глубинная связь с архаическим духовным опытом – символическая ткань существования есть нечто вполне самоочевидное.

Нельзя сказать, чтобы рост интереса к риторике, присущий нашему времени, не имел социальных корней. Ведь на протяжении веков Европу терзали религиозные, гражданские и межнациональные войны. Но после разгрома нацизма почти полвека на ее территории царил мир, а риторические доводы особенно сильны, когда молчит оружие. И все же расцвет риторики имеет свои, более важные причины.
В последней трети XIX в. общим направлением искусства стал импрессионизм, а затем символизм. Это направление дало яркие образцы усиления изобразительности, причем именно тех ее видов, которые больше всего связаны с миров чувств и образных представлений. Абстрактные классификации различных видов знаков получали, таким образом, материальное воплощение в искусстве, прежде всего в поэзии, наделенной огромной воздействующей силой.

В 1909 г. Шарль Балли написал в своей «Французской стилистике», что она «…изучает выражение в речи явлений из области чувств и действие речевых факторов на чувства [9]«. Тем самым были заложены основы для появления принципиально новой дисциплины — экспрессивной стилистики. В самом деле, не очень трудно выразить мысль, если ее содержание оформилось уже в интеллектуальной (логической) сфере сознания. Во всяком случае, для этого обычно не требуется каких-то специальных средств, кроме тех, которые изучают лексика и грамматика. Но как ясно выразить словами сложный мир образов и представлений и еще более сложный мир чувств во всей их индивидуальности? И здесь мысль исследователей неизбежно должна была вновь обратиться к выразительно-изобразительным средствам, к фигурам. Экспрессивная стилистика была предтечей воскрешения старой риторики.

В начале XX в. появляются исследователи, которые, основываясь на успехах новейшей психологии, вновь пытаются напрямую связать психические процессы с тем или иным типом фигуры. Эти психолингвистические труды, к несчастью, недостаточно известны, забыты их авторы. Но они сделали свое дело, возрождая представления об эффективном использовании фигур. Мы имеем в виду такие книги, как «Фигуры речи. Психологические исследования» Гертруды Бак или «Теория словесности…» Ивана Прокофьевича Лыскова, изданная в 1914 г.
Постепенное понимание того, что опыт античной и средневековой риторики необходимо изучать, возрождает интерес к давно забытому инвентарю выразительно-изобразительных средств. Появляется фундаментальный труд, скрупулезно суммирующий старания древних риторов (даже с учетом приоритетов и дат). Это книга Г. Лаусберга «Руководство по литературной риторике». Нужно упомянуть и о «Справочнике риторических терминов» Р. Ланэма.

Следует особо подчеркнуть возрождение интереса к нашей отечественной риторике. Напомним об исключительно содержательном и добросовестном труде Л. К. Граудиной и Г. И. Миськевич «Теория и практика русского красноречия» [10], об исследовании В. П. Вомперского [11] и В. И. Аннушкина [12]. Отметим также издание и переиздание содержательных учебников, например книги «Основы общей риторики», написанной С. С. Гурвичем, В. Ф. Погорелко и М. А. Германом.
В 70-е гг. обостряется интерес к старым классификациям, появляются новые. Некоторые авторы пытаются представить совокупность фигур в предельно упрощенном виде в целях доступного восприятия учащимися. Такова, например, классификация Г. Бонхейма в работе «Как сделать современной классическую риторику» [13]. Выдвигается, напротив, и ряд своеобразных, на наш взгляд, чрезмерно усложненных классификаций. Это относится, в частности, к системе риторических средств, предложенной в «Общей риторике» Ж. Дюбуа и соавт. По нашему мнению, среди этих работ наибольшее значение имеет исследование «Тропы и фигуры» Ц. Тодорова [14]. Классификация, которая там представлена, отражает новейшие достижения семиотики и знаковой теории, поэтому мы рекомендуем читателям познакомиться с этой работой.

Не остаются в стороне и детальные классификации советских ученых (В. И. Корольков [15], Ю. М. Скребнев [16]).
Наконец, следует сказать и о возрождающемся интересе к теории аргументации. В этой связи наиболее актуальны работы X. Перельмана, например «Новая риторика. Основы аргументации» [17].
Итак, медленно, но неуклонно нарастало понимание того, что успешный опыт использования риторических средств может зависеть не только от таланта и интуиции, но и от незаслуженно забытых теоретических знаний. Это приводит к появлению ряда работ, выражающих прямые рекомендации возродить риторику в той или иной форме. Об этом писали У. Кроль, Г. Лич, Б. Штольт, К. Лахман, M. Л. Гаспаров, С. И. Гиндин, А. К. Авеличев, и другие ученые. Иногда раздаются и очень резкие голоса, противопоставляющие риторику всем другим видам словесности. Так, Т. Конли пишет в обзоре «О некоторых существенных достижениях в изучении риторики»: «Мы вступили в новый период истории идей, когда… возрождение интереса к риторике — это результат консенсуса между мыслящими людьми, что господствующие философские и научные методы и принципы устарели, исчерпали себя или обанкротились».
Все сказанное выше вселяет уверенность, что новое возрождение риторики, наконец, превратит ее в подлинную науку.

Реклама